Комментарии ЧАТ ТОП рейтинга ТОП 300

стрелкаНовые рассказы 85372

стрелкаА в попку лучше 12586 +6

стрелкаВ первый раз 5705 +8

стрелкаВаши рассказы 5172 +3

стрелкаВосемнадцать лет 4192 +5

стрелкаГетеросексуалы 9818 +7

стрелкаГруппа 14445 +11

стрелкаДрама 3314 +5

стрелкаЖена-шлюшка 3232 +4

стрелкаЗрелый возраст 2383 +6

стрелкаИзмена 13439 +11

стрелкаИнцест 13009 +11

стрелкаКлассика 444 +2

стрелкаКуннилингус 3740 +9

стрелкаМастурбация 2577 +4

стрелкаМинет 14227 +5

стрелкаНаблюдатели 8874 +6

стрелкаНе порно 3452 +5

стрелкаОстальное 1174

стрелкаПеревод 9215 +10

стрелкаПикап истории 900 +2

стрелкаПо принуждению 11494 +9

стрелкаПодчинение 7918 +6

стрелкаПоэзия 1510 +1

стрелкаРассказы с фото 2924 +2

стрелкаРомантика 5979 +4

стрелкаСвингеры 2402 +2

стрелкаСекс туризм 640 +3

стрелкаСексwife & Cuckold 2866 +3

стрелкаСлужебный роман 2551 +1

стрелкаСлучай 10769 +7

стрелкаСтранности 3050 +1

стрелкаСтуденты 3932 +2

стрелкаФантазии 3718 +4

стрелкаФантастика 3359 +3

стрелкаФемдом 1727 +4

стрелкаФетиш 3548

стрелкаФотопост 822

стрелкаЭкзекуция 3503

стрелкаЭксклюзив 392

стрелкаЭротика 2187 +3

стрелкаЭротическая сказка 2686 +4

стрелкаЮмористические 1632

Одноглазая мышка. Восхожение или 30 правил. Часть 1 Дно

Автор: Eser777

Дата: 9 июля 2025

Драма, Не порно, По принуждению

  • Шрифт:

Картинка к рассказу

Часть1. Дно.

Меня зовут Алина. Но в школе это имя утонуло в хоре ядовитых кличек. «Одноглазка». «Косая». Иногда — просто палец, указывающий на меня, и взрыв хохота, такой громкий, что он звенел в ушах, как треснувший колокол. Прозвища не требовались, когда насмешка была ясна без слов.

Мой правый глаз — тот, что в семь лет чуть не растекся по раскалённому асфальту, когда я, нелепая и хрупкая, рухнула с велосипеда, — смотрел не туда, куда положено. Врачи говорили, что мышца повреждена, что глаз навсегда останется чужим, словно он стесняется мира, в который я его привела. Он смотрел чуть в сторону, будто искал что-то за гранью реальности — что-то, чего я сама не могла разглядеть. Я стыдилась его больше, чем он стыдился меня. Этот глаз был моим предателем, моим клеймом. Он делал меня другой. Неправильной.

Школа была адом, вымощенным детской жестокостью. Я была самой маленькой, самой тщедушной, в рваной форме с распродажи, сшитой не по мне. Мой кривой взгляд был как маяк для шакалов. Они чуяли слабость — мою слабость — и бросались на неё с жадностью. В коридорах меня толкали, «случайно» роняя мои книги. О контрольных «забывали» предупредить, оставляя меня в одиночестве перед доской, где я, краснея, бормотала ответы под смешливый шёпот: «Смотри, она опять одна. Ну и уродина...»

Я научилась не плакать. Слёзы были роскошью, которую я не могла себе позволить. Вместо этого я пряталась в библиотеке, где пахло пылью и старыми страницами. Книги стали моими стенами, моим убежищем. Я уткнулась в них, делая вид, что не слышу, как мир за дверью смеётся надо мной. Что мне не больно. Что мне не страшно.

Но больше всего я научилась подчиняться. Это было проще. Безопаснее.

— Одноглазка, подай ручку! — бросала Катя, лениво жуя жвачку, и я, стиснув зубы, подавала, чувствуя, как её взгляд режет меня, как лезвие.

— Эй, кривая, подвинься! — шипела Лена, и я сжималась в комок, освобождая место, которого и без того было слишком мало.

— Ты ведь всё равно никому не нужна, — ухмылялась Вика, её голос был сладким, как яд, и я молча кивала. Потому что где-то в глубине души я верила: она права.

Я думала, институт станет другим. Наивная, глупая мышь, мечтающая о свободе. Но мир не меняется только потому, что ты переворачиваешь страницу жизни. Он просто надевает новую маску.

Три подруги — те же Катя, Лена и Вика — нашли меня в первый же день. Будто почуяли мою слабость, как хищники чуют кровь. Они стояли передо мной, высокие, уверенные, с идеально уложенными волосами и улыбками, которые могли бы быть красивыми, если бы не их глаза. В этих глазах не было тепла. Только холодный, расчётливый блеск.

— О, смотри-ка, наша школьная мышка вылезла из норы! — Катя щёлкнула жвачкой, разглядывая меня, как бракованную куклу на витрине. Её голос был звонким, почти весёлым, но в нём сквозила насмешка, такая знакомая, что я невольно вздрогнула. — Что, Алина, всё ещё прячешься за книжками?

Я потупила взгляд, чувствуя, как пол уходит из-под ног. Мой кривой глаз смотрел куда-то в сторону, и я ненавидела его за это — за то, что он выдавал мою слабость, мою уязвимость.

— Чего молчишь? — Лена шагнула ближе, её палец ткнул меня в плечо, и я отшатнулась, словно от удара. — Ты ж вроде умная была, да? Или всё ещё мечтаешь о золотой медали, чтобы доказать, что ты хоть чего-то стоишь?

— Может, она думает, что с медалью станет хоть чуть-чуть симпатичнее? — Вика фыркнула, скрестив руки на груди. Её духи пахли чем-то резким, химическим, и этот запах забивал мне лёгкие. — Алина, скажи честно, ты хоть раз в зеркало смотрела? Или боишься?

Я сжала пальцы так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя алые полумесяцы. Дрожь пробежала по телу, но я не подняла глаз. Не ответила. Никогда не отвечала. Молчание было моим единственным оружием — слабым, трусливым, но единственным.

— Боже, какая скучная, — вздохнула Катя, закатывая глаза. — Даже не пытается огрызнуться. Скучно с тобой, мышка.

— Может, она просто знает своё место, — добавила Лена, и её смех был похож на звон стекла, падающего на пол.

— Ага, — подхватила Вика, наклоняясь так близко, что я чувствовала её дыхание на своём лице. — Место в тени. Где тебе и положено быть.

Они ушли, оставив за собой шлейф духов и смеха, а я осталась стоять, прижимая к груди учебник, словно он мог защитить меня от мира. Я ненавидела их. Но больше всего я ненавидела себя — за то, что снова промолчала, за то, что снова не нашла в себе сил поднять голову и ответить. За то, что где-то в глубине души, в самом тёмном уголке, я верила их словам.

— Ты ведь всё равно никому не нужна, — эхом звучал голос Вики, и я закрыла глаза, чтобы не видеть своего отражения в стеклянной витрине аудитории. Потому что я боялась, что увижу там не себя, а ту, кем они меня считали. Одноглазую мышку. Слабую. Бесполезную.

Но где-то в этой тишине, в этой боли, что-то шевельнулось. Маленькое, едва заметное, как искра в темноте. Я не знала, что это. Не тогда. Но я чувствовала, как оно растёт, медленно, но неумолимо. И я знала: однажды я перестану молчать.

Дом был хуже школы. В школе я могла раствориться в пыльных углах библиотеки, спрятаться за баррикадами из книг, притвориться, что меня нет. Там были щели, где можно было затаиться, стать невидимкой. Но дома... дома не было ни одной трещины, ни одной тени, куда бы я могла забиться, чтобы исчезнуть. Стены здесь дышали холодом, пропитанным запахом прогорклого масла, дешёвого портвейна и бесконечной усталости.

— Учёная крыса опять нос в тетрадях уткнула? — Голос матери резал воздух, как ржавый нож. Она швырнула на стол тарелку с холодным супом, даже не удостоив меня взглядом. Жирные капли брызнули на раскрытую тетрадь, пачкая аккуратные строчки формул. Я инстинктивно прикрыла страницу ладонью, но было поздно — жир расплылся, как слёзы, которые я не смела пролить.

— Я... я после уроков... — начала я, но голос утонул в её презрительном фырканье.

— После уроков! — передразнил отец, вваливаясь на кухню. От него пахло машинным маслом и портвейном, таким дешёвым, что его запах казался почти осязаемым, как туман. — Умная, блядь, выросла!

Его ладонь — шершавая, в чёрных пятнах от гаража — опустилась мне на затылок. Не сильно, не до крови, но ровно настолько, чтобы моя голова дёрнулась вперёд, а зубы клацнули о край тарелки. Суп плеснул на подбородок, холодный и липкий. Я замерла, стиснув пальцы, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль была знакомой. Почти родной.

Плакать было нельзя. Слёзы делали всё хуже. За них били сильнее.

— Учёная крыса, — бросил отец, усаживаясь за стол и открывая очередную бутылку. Мать хмыкнула, подливая себе чай из треснувшей кружки. Они не смотрели на меня. Я была мебелью, тенью, лишней вещью, которая почему-то всё ещё занимала место в их мире.

Я ненавидела это прозвище. «Учёная крыса». Оно прилипло ко мне, как грязь к ботинкам, и я не могла его отмыть. Но ещё больше я ненавидела правду, скрытую в этих словах. Я и правда была крысой — маленькой, тщедушной, с чёрными, как уголь, волосами, которые вечно лезли в лицо, цепляясь за ресницы. Я пыталась собирать их в хвост, но мать, увидев это, кричала: «Выглядишь, как цыганская поганка!» — и я распускала их, позволяя им падать на плечи, как тёмное, рваное одеяло. Они прятали меня. Иногда я представляла, что могу исчезнуть под ними навсегда.

Сто пятьдесят сантиметров роста — слишком мало, чтобы казаться человеком в их глазах. Первый размер груди, которого, по сути, и не было — я даже не пыталась его скрывать, потому что скрывать было нечего. И этот проклятый глаз, который смотрел в сторону, будто искал что-то за горизонтом, чего не видел никто другой. Он был моим врагом. Моим предателем. Моим вечным напоминанием о том, что я — не такая, как все.

— Очки, где, мам? — робко спросила я однажды вечером, когда контрольная по математике нависала надо мной, как грозовая туча. Я знала, что без очков не увижу доску, не разберу мелкие цифры в учебнике.

— Ах, очки! — Мать притворно всплеснула руками, её голос сочился сарказмом. — Наверное, где-то завалились. Ищи, если такая умная.

Я искала. Часами. Иногда всю ночь. Находила их в хлебнице, заваленные крошками. В морозилке, где стёкла покрывались инеем. Однажды — в мусорном ведре, залитые помоями, среди рыбьих костей и объедков. Я сидела на полу, дрожащими руками оттирая их под краном, пока вода не становилась горячей, почти обжигающей. А потом, закутавшись в одеяло, учила уроки при свете фонарика, пока дом спал, а родители храпели за стеной.

Я не знала тогда, что всё это — школа. Не та, что с партами и звонками, а другая. Школа, где учишься держать удар. Где учишься молчать, когда хочется кричать. Где учишься прятать боль так глубоко, чтобы никто не заметил. Эта школа делала меня сильнее. Не сразу. Не явно. Но с каждым днём, с каждым ударом, с каждым брошенным в меня, словом, я чувствовала, как что-то внутри меня растёт.

— Ты хоть понимаешь, сколько я на тебя трачу? — кричала мать, когда я просила новые тетради. — Думаешь, мне деньги с неба падают? Сидишь тут, умничаешь, а полы кто мыть будет?

— Я помою, — шептала я, опуская глаза. — После уроков...

— После уроков! — огрызалась она. — Всё у тебя «после»! А жить, когда будешь, крыса?

Я не знала, что ответить. Жить? Я не знала, что это значит. Жить — это быть как они? Как Катя, Лена и Вика, которые смеялись надо мной в институте? Как мать, которая видела во мне только обузу? Как отец, который растворял свою жизнь в бутылке? Если это и была жизнь, я не хотела её.

Но пока... пока я была просто мышкой. Маленькой, дрожащей, с чёрными волосами, падающими на лицо, и глазом, который смотрел не туда. Мир вокруг был полон кошек — с острыми когтями, с холодными глазами, с улыбками, которые резали глубже ножа. И я знала только одно: чтобы выжить, мне нужно стать тише. Меньше. Незаметнее.

Платье пахло хлоркой. Этот запах въелся в меня за годы стирки в общежитской раковине, где вода всегда была ледяной, а мыло — дешёвым, с запахом больницы. Мое единственное приличное платье, когда-то нежно-розовое, теперь выцвело до бледного призрака себя. А на груди расплывалось желтое пятно, едкое, как химический ожог, разъедающее ткань вместе с моим достоинством.

— Ой, простите, косоглазая! — Катя прикрыла рот ладонью, её голос звенел фальшивым сочувствием, словно она играла в театре одного зрителя. — Наверное, реактив ещё и ядовитый, да?

Лена и Вика захихикали, их смех был похож на скрежет металла. Они стояли полукругом, как стая, окружившая добычу, и наблюдали, как я безуспешно тру мокрой салфеткой пятно, размазывая его ещё сильнее. Преподаватель, старик с сединой и равнодушными глазами, демонстративно отвернулся, листая журнал. Он видел. Он всегда видел. Но для него я была не человеком, а проблемой, которую проще не замечать.

Мои пальцы сжали маркер для доски — красный, с резким химическим запахом. Я даже не поняла, как он оказался в моей руке. Просто сжала его, как оружие, как последнюю ниточку, связывающую меня с реальностью.

— Что, мышка, злишься? — Катя наклонилась ближе, её дыхание пахло мятной жвачкой. — А ну, посмотри на меня своим кривым глазом!

Я посмотрела. Прямо. И в этот момент что-то внутри меня лопнуло, как перетянутая струна.

Тупой удар. Моя рука, сжимающая маркер, взлетела сама собой. Красная полоса рассекла Катину щеку от скулы до подбородка, оставляя за собой яркий след, словно рану.

Тишина рухнула на нас, как бетонная плита.

Катины глаза расширились, её рука медленно поднялась к лицу, пальцы задрожали, касаясь красной полосы. А потом её голос разорвал воздух, как взрыв:

— ТЫ... ТЫ, ГРЯЗНАЯ ТВАРЬ!

Её лицо побагровело, превратившись в маску ярости. Лена и Вика замерли, их смешки оборвались, как будто кто-то выключил звук. Я стояла, всё ещё сжимая маркер, и чувствовала, как сердце колотится где-то в горле. Я не знала, что сделала. Не знала, что будет дальше. Но знала одно: пути назад нет.

Они ждали меня после пары. Я видела их тени в конце коридора — три фигуры, высокие, угрожающие, как вороны на ветке. Внутренний голос шептал: «Беги». Но ноги стали ватными, словно кто-то выдернул из них кости.

— Идём, уродина, — Вика вцепилась в мои волосы, дёрнув так сильно, что я едва не вскрикнула. — Поговорим.

Лена схватила меня за руку, её ногти впились в кожу, оставляя алые следы. Они тащили меня, как куклу, в женский туалет на первом этаже. Липкий пол пах дезинфекцией и дешёвой туалетной водой, зеркала были мутными от времени, а свет ламп — холодным, как в морге.

Первая пощёчина обрушилась, как молния. Звук удара эхом отразился от кафельных стен, и я пошатнулась, чувствуя, как щека горит. Вторая раскроила губу — я ощутила солёный вкус крови, тёплой и вязкой.

— Ну что, умничка? — Катя наклонилась ко мне, её лицо было так близко, что я видела каждую пору на её коже. — Где твои книжки теперь? Думаешь, они тебя спасут?

Она плюнула мне в лицо. Тёплая слюна стекла по щеке, смешиваясь с кровью, и я зажмурилась, пытаясь отгородиться от этого мира, от этой боли, от их голосов.

— Раз любишь кидаться... — Катя выхватила маркер из моих рук. Тот самый, красный, всё ещё пахнущий химией. — Давай посмотрим, как тебе это понравится.

Лена и Вика прижали меня к холодной кафельной стене. Плитка обожгла спину сквозь тонкую ткань платья. Я пыталась вырваться, но их руки были как стальные тиски.

— Держи её крепче, — прошипела Катя.

Мои руки выкрутили за спину, колени подкосились, и я осела на пол, задыхаясь от страха. Первое, что я почувствовала, — холодный пластик маркера, скользнувший по коже. А потом — жгучая, нестерпимая боль, когда Катя с силой втиснула его внутрь моей попы.

— А-а-аргх! — Мой крик захлебнулся, когда Вика зажала мне рот своей ладонью, её пальцы пахли лаком для ногтей.

— Тише, мразь, — прошипела она. — А то всем расскажем, как ты сама напросилась.

Катя вращала маркер, усиливая боль, и мир сузился до этого ощущения — острого, разрывающего, унизительного. Слёзы текли по лицу, смешиваясь с кровью из носа, и я задыхалась, пытаясь проглотить крик.

— Смотрите, она как собачка дрожит! — Лена захихикала, её голос был высоким, почти истеричным.

Катя выдернула маркер и тут же вставила его обратно, и я закусила губу, чтобы не закричать снова. Боль была везде — в теле, в голове, в сердце. Я была больше не человеком, а вещью, которую можно сломать, растоптать, уничтожить.

— А теперь — на колени, — Катя расстёгивала ширинку джинсов, её глаза блестели чем-то тёмным, почти животным. — Мы тебя... освежим.

Я упала на колени, липкий пол холодил кожу. Их смех звенел в ушах, как звон разбитого стекла. И тогда...

Щелк.

Что-то внутри меня сломалось — или, может, наоборот, встало на место. Я рванулась вперёд, не думая, не чувствуя ничего, кроме ярости, горячей, как лава. Моя голова врезалась в Катин нос с глухим хрустом. Она завопила, отшатнувшись, её руки метнулись к лицу, а между пальцев потекла кровь.

— А-А-А! СУКА! ТЫ МНЕ НОС СЛОМАЛА!

Я вырвалась. Маркер — липкий, окровавленный — всё ещё был там, колол при каждом движении, но я не останавливалась. Лена и Вика замерли, их лица исказились от шока, и я воспользовалась этим мгновением. Побежала. Спотыкаясь, задыхаясь, чувствуя, как боль разрывает меня изнутри, я неслась по коридору, не оглядываясь.

— МЫ ТЕБЯ НАЙДЁМ, УРОДИНА! — кричала Катя мне вслед, её голос дрожал от ярости и боли. — ТЫ ЗАПЛАТИШЬ ЗА ЭТО!

Я бежала, пока лёгкие не начали гореть, пока коридор не превратился в размытое пятно. Страх гнал меня вперёд, но за ним шло что-то ещё. Что-то новое. Я не знала, что это — ярость, сила или просто отчаяние. Но я чувствовала, как оно растёт, заполняя пустоту, которую они пытались во мне оставить.

Я была мышкой. Но мышь, загнанная в угол, может укусить.

Библиотека пахла старыми книгами, пылью и тишиной, которая была одновременно спасением и ловушкой. Я забилась в самый дальний угол, где свет лампы едва пробивался сквозь полки. Поджав ноги на стуле, я старалась не шевелиться, будто любое движение могло разбудить мир и напомнить ему, что я всё ещё существую. Но боль не отпускала. Холодный пластик маркера, всё ещё там, отзывался колющей мукой при каждой попытке пошевелиться. Я молилась, чтобы он исчез, растворился в небытии, как дурной сон. Но он был реален — живое, липкое напоминание о том, что произошло в туалете. О том, кем я стала в их руках.

Когда прозвенел звонок, я с трудом поднялась. Мышцы ныли, будто меня били не только кулаками, но и чем-то тяжёлым, невидимым. Я скрючилась, словно удар в живот всё ещё отдавал эхом, и побрела на следующую пару. Каждый шаг был пыткой. Я опустила глаза, молясь, чтобы никто не заметил, как я хромаю, как моё лицо горит от стыда.

Но не успела я сесть за парту, как дверь аудитории распахнулась. Вошла секретарша директора — женщина с тонкими губами и взглядом, который мог заморозить воду.

— Алина Вознесенская? — Её голос был резким, как треск ломающегося стекла. — К директору. Немедленно.

Сердце рухнуло куда-то в ботинки. Я почувствовала, как кровь отхлынула от лица, оставляя кожу холодной и липкой. Однокурсники зашептались, их взгляды жгли мне спину. Я встала, сжимая кулаки, чтобы унять дрожь, и пошла за секретаршей, чувствуя себя преступницей, которую ведут на суд.

Кабинет директора пах кожей, старым деревом и властью. Катя уже была там, откинувшись на стуле с такой уверенностью, будто это она здесь хозяйка. Её нос был перевязан белой марлей, но это не мешало ей смотреть на меня с презрением, которое резало глубже ножа. Её глаза блестели — не от боли, а от предвкушения. Она знала, что победила. Знала ещё до того, как я переступила порог.

— Ну вот и наша героиня подъехала, — процедила она, скривив губы в улыбке, от которой меня затошнило.

Директор, массивный мужчина с седыми висками и холодными, как сталь, глазами, даже не предложил мне сесть. Он смотрел на меня сверху вниз, как на насекомое, которое случайно заползло в его кабинет.

— Вознесенская, — начал он, его голос был тяжёлым, как приговор. — Катя утверждает, что ты напала на неё без причины. Разбила ей нос. Это правда?

Я открыла рот, чтобы ответить, но слова застряли в горле. Катя тут же перебила, её голос звенел театральной обидой:

— Она ещё и маркером в лицо кидалась! А потом в туалете набросилась, когда я просто хотела поговорить! — Она всхлипнула, прикрыв глаза, будто сдерживая слёзы. Но я видела, как уголки её губ дрожат от еле скрываемой улыбки.

— Это... это неправда! — вырвалось у меня. Мой голос был слабым, дрожащим, но я не могла молчать. Не теперь. — Они... они сами... Они напали на меня! Они...

— Они что? — Директор приподнял бровь, его взгляд был таким тяжёлым, что я почувствовала, как пол уходит из-под ног. — Ты хочешь сказать, что Катя, Лена и Вика — три отличницы, активистки, дочери уважаемых людей — вдруг решили напасть на тебя? На тебя, Вознесенская?

Он сделал паузу, и в этой тишине я услышала, как моё сердце колотится, как загнанный зверь. Я сглотнула, пытаясь найти слова, но они рассыпались, как песок.

— Я... — начала я, но голос предал меня, утонув в комке, застрявшем в горле.

— Ты учишься здесь бесплатно, Вознесенская, — продолжил директор, складывая руки на столе. Его пальцы, унизанные массивными перстнями, казались такими же угрожающими, как его тон. — По блату. Твои родители — алкоголики, которые даже стипендию за тебя пропивают. И вместо того, чтобы быть благодарной за возможность учиться, ты устраиваешь драки? Позоришь наш институт?

Мои пальцы вцепились в подол платья, ткань захрустела под ногтями. Я почувствовала, как маркер внутри снова напомнил о себе — острой, жгучей болью, которая будто прожигала меня насквозь. Я хотела кричать. Хотела рассказать всё — о туалете, о маркере, о том, как они смеялись, пока я задыхалась от боли и стыда. Но слова не шли. Они застревали где-то внутри, как кости в горле.

— Они первыми начали... — прошептала я, но мой голос был таким тихим, что его едва ли услышали.

— Хватит! — Директор ударил ладонью по столу, и я вздрогнула, как от выстрела. — Я не собираюсь слушать твои оправдания. Твои родители придут завтра и уладят этот конфликт. Иначе — отчисление. Поняла?

Катя еле сдерживала улыбку. Её глаза сияли торжеством, и я поняла: она знала, что мои родители не придут. Знала, что они скорее проклянут меня, чем защитят. Знала, что я останусь одна против неё и её стаи.

Я кивнула, чувствуя, как мир вокруг сжимается, становится тесным, как клетка. Маркер. Родители. Отчисление. Каждое слово директора было гвоздём, вбиваемым в мою надежду.

— Выйди, — бросил он, отворачиваясь к бумагам на столе, будто я уже перестала существовать.

Я повернулась и пошла к двери, еле передвигая ноги. Каждый шаг отдавался болью — не только физической, но и той, что росла где-то в груди, сдавливая рёбра.

— И, Вознесенская. .. — добавил директор, не поднимая глаз. — Если я ещё раз услышу о твоих выходках — тебе конец.

Дверь захлопнулась за моей спиной с глухим стуком, как крышка гроба.

Я стояла в коридоре, дрожа, как лист на ветру. Мимо проходили студенты, их голоса звучали, как далёкий шум моря, но я не слышала ничего, кроме собственного дыхания. Оно было рваным, хриплым, будто я бежала километры.

Маркер всё ещё там, напоминая о том, что я не могу избавиться от боли. Родители — их лица уже стояли перед глазами: мать с её криком, отец с его тяжёлой рукой. Отчисление — слово, которое звучало, как конец всего. Моя учёба, мои книги, моя слабая, но всё ещё живая надежда на другое будущее — всё рушилось, как карточный домик.

Последний звонок отзвенел, но я не торопилась покидать аудиторию. Сжалась в комок на задней парте, вцепившись в край стола, пока охранник не прошёл по коридору, гремя ключами и ворча, что все должны убираться домой. Я поднялась, каждый шаг отзывался ноющей болью, исходящей от маркера — чужеродный, унизительный, как клеймо. Я не могла его достать, не могла даже думать об этом без тошноты. Он был частью меня теперь, частью моего стыда.

Я выскользнула через чёрный ход, надеясь, что тени вечернего двора укроют меня от чужих глаз. Но тени предали.

— Ну наконец-то! Одноглазка вылезла! — Катин голос, сладкий и ядовитый, как сироп, разрезал тишину.

Они стояли там — Катя, Лена, Вика. А с ними трое парней, здоровых, с тупыми ухмылками, от которых кровь стыла в жилах. Один из них крутил в руках ремень, постукивая пряжкой по ладони, и этот звук был похож на тиканье часов, отсчитывающих мои последние секунды.

— А ну-ка, отличница, подойди к нам, — позвала Катя, её губы растянулись в улыбке, но глаза оставались холодными, как лёд. — Поговорим.

Я застыла. Сердце колотилось так громко, что, казалось, его слышно на другом конце улицы. Внутренний голос кричал: «Беги!» — но ноги налились свинцом. Я развернулась и рванула обратно к институту, слыша за спиной их смех и топот.

— ДЕРЖИ ЕЁ! — взвизгнула Лена.

Они гнались за мной, их шаги гремели, как барабаны, всё ближе, всё громче. Я знала: если догонят, будет хуже, чем в туалете. В десять, в сто раз хуже. Я бежала, не чувствуя ног, с одышкой, которая рвала горло. Оглянулась — их силуэты маячили в нескольких метрах, их ухмылки были видны даже в сумерках.

И в этот момент — бам! Я врезалась во что-то твёрдое и мягкое. Запах жасмина ударил в нос, такой чистый, что на секунду я забыла, где нахожусь.

— Вознесенская, что случилось?

Марина Игоревна, преподавательница французского. Высокая, с безупречной укладкой, в строгом сером костюме, который сидел на ней, как вторая кожа. Её каблуки, цокавшие по асфальту, показались мне в тот момент самым прекрасным звуком на свете.

Я посмотрела на неё снизу вверх, как побитая собака, и почувствовала, как слёзы жгут глаза.

— П-помогите мне... — выдохнула я, и вдруг плотина внутри рухнула. Я разрыдалась, задыхаясь, цепляясь за её взгляд, как за спасательный круг.

Марина Игоревна резко подняла голову, её глаза сузились, когда она увидела банду, замершую в нерешительности. Катя попыталась улыбнуться, но её лицо выглядело так, будто она проглотила лимон.

— Вам чего? — Голос Марины Игоревны стал ледяным, как зимний ветер.

— Мы просто... — начала Катя, и её голос дрогнул.

— Идите домой. Сейчас же.

Парень с ремнём пробормотал что-то невнятное, но Марина Игоревна сделала шаг вперёд, и вся свора попятилась, как стая шакалов перед львицей. Через секунду они нехотя развернулись и поплелись прочь, бросая на меня взгляды, полные злобы и обещания мести.

— Утри слёзы, — мягче сказала Марина Игоревна, доставая из сумки бумажную салфетку. Её пальцы, с аккуратным маникюром, слегка дрожали, но голос оставался твёрдым. — И пойдём ко мне в кабинет.

Я кивнула, всхлипывая, и поплелась за ней, чувствуя, как маркер предательски напоминает о себе с каждым шагом. Боль была не только физической — она была везде, в груди, в голове, в каждом вдохе.

Кабинет французского языка пах кофе, дорогими духами и чем-то неуловимо уютным, как старый дом, которого у меня никогда не было. Марина Игоревна закрыла дверь, повернулась ко мне и скрестила руки на груди. Её взгляд был внимательным, но не осуждающим.

— Теперь объясни, что происходит.

Я опустила голову, глядя на свои стоптанные ботинки. Слова застревали в горле, как колючки.

— Они... они меня ненавидят...

— Почему?

— Потому что я... — Мой голос сорвался, и я зажмурилась, чтобы не видеть её лица. — Потому что я уродина.

Марина Игоревна молчала. А потом я почувствовала, как её пальцы — прохладные, но тёплые — приподняли мой подбородок. Она посмотрела мне в глаза — в оба, и в прямой, и в тот, что «косит», — и в её взгляде не было ни жалости, ни отвращения.

— Глупости, — сказала она тихо, но так твёрдо, что я почти поверила.

Её взгляд скользнул вниз, заметив, как я стою — скособочившись, слегка согнувшись, как будто прячусь от мира. Она нахмурилась.

— Тебе больно?

Я покраснела до корней волос и еле заметно кивнула. Стыд был таким густым, что я не могла дышать.

— Где?

Я не ответила. Не могла. Слова застряли где-то глубоко, где пряталась моя душа. Но Марина Игоревна вдруг всё поняла. Её глаза расширились, брови поползли вверх, и на секунду её лицо стало таким, будто она увидела что-то невыносимое.

— Они...? — Её голос дрогнул, и я кивнула, чувствуя, как слёзы снова хлынули градом.

— Суки, — выдохнула она, и это слово, такое чужое в её устах, прозвучало как приговор. Она выпрямилась, её лицо стало решительным. — Хорошо. Сейчас мы это исправим.

Она открыла шкаф, достала аптечку и пару медицинских перчаток. Их шуршание было единственным звуком в комнате, кроме моего прерывистого дыхания.

— Иди в подсобку. Разденься ниже пояса. Ложись на стол.

Я замерла, чувствуя, как кровь стучит в висках. Страх сжал горло.

— Б-но...

— Алина, — она произнесла моё имя впервые, и в этом звуке было что-то, чего я никогда не слышала: забота. — Ты хочешь, чтобы это осталось внутри?

Я потрясла головой, кусая губу до крови.

— Тогда иди. Я тебе помогу.

Я поплелась в подсобку, маленькую комнатку с узким столом и запахом бумаги. Страх смешивался с облегчением, как масло с водой, и я не знала, чему верить. Я разделась, дрожа, и легла на холодный стол, закрыв глаза, чтобы не видеть, не думать, не чувствовать.

Но я чувствовала другое. Впервые за долгое время кто-то был на моей стороне. И эта мысль, такая хрупкая, как первый снег, дала мне силы вытерпеть всё, что будет дальше.

Подсобная комната была тесной, как шкатулка, набитая старыми учебниками, пыльными проекторами и запахом забытого времени. Я лежала на холодном столе, дрожа всем телом, пока Марина Игоревна, с сосредоточенным лицом врача, методично извлекала маркер. Её движения были точными, почти механическими, но в них чувствовалась осторожность, которой я не ожидала.

— Готово, — сказала она наконец, снимая медицинские перчатки с тихим шорохом. Окровавленный пластик, теперь уже не часть меня, а просто мусор, отправился в урну вместе с её словами.

Я попыталась встать, цепляясь за край стола, но её взгляд — острый, как лезвие — пригвоздил меня к месту.

— Нет. Сиди.

Она села напротив, положив стройные ноги крест-накрест, как будто это был не пыльный кабинет, а сцена, где она задаёт тон. Её глаза, тёмные и внимательные, смотрели прямо в меня, будто видели не только мою кожу, но и всё, что под ней — страх, стыд, сломанные осколки того, кем я была.

— Теперь расскажи. Всё.

И я рассказала. Слова лились рваными клочьями, как будто я выдирала их из себя вместе с кусками души. Про платье, пропитанное хлоркой. Про химикаты, разъевшие ткань и мою гордость. Про туалет, где смех Кати, Лены и Вики звучал, как звон разбитого стекла. Про директора, чьи слова были тяжелее ударов. Я говорила, задыхаясь, боясь поднять глаза, но Марина Игоревна слушала молча, лишь её пальцы слегка постукивали по колену, выдавая сдерживаемую бурю.

— Всё ясно, — сказала она наконец, и её голос был спокойным, но в нём звенела сталь. — Проблема в том, что в тебе нет стержня.

Я недоуменно моргнула, не понимая. Стержня? Что она имеет в виду?

— Встань, — приказала она. — Вытяни руки перед собой. Ладонями вверх.

Я послушно поднялась, чувствуя, как дрожь пробегает по телу. Мои руки, тонкие и бледные, дрожали, но я вытянула их, как она велела.

— И что бы ни случилось — не убирай.

Она взяла со стола длинную деревянную указку, её пальцы сжали полированное дерево с такой уверенностью, что у меня перехватило дыхание.

— Марина Игоревна?.. — Мой голос был едва слышен, но она не ответила.

Указка взметнулась в воздухе с тихим свистом и понеслась вниз. Я инстинктивно отдёрнула руки, вжимаясь в себя, как мышь перед когтями кошки.

— Вот видишь, — вздохнула она, опуская указку. — Ты сдаёшься, даже не начав. Ещё раз.

Я сглотнула, чувствуя, как пот стекает по виску. Снова вытянула руки, стараясь не думать о том, что будет.

Удар.

Указка снова пронеслась вниз, и я опять отдёрнула руки, сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди.

— Приди в себя и помни приказ! — Её голос хлестнул, как кнут, резкий и неумолимый. — Не убирать!

Я зажмурилась, стиснув зубы. Третий раз. Руки дрожали, но я заставила их остаться на месте. Указка взвилась и пронеслась в сантиметре от моих пальцев, я почувствовала лёгкий ветерок от её движения. Но не отдёрнулась.

— Страшно? — спросила она, прищурившись.

— Д-да... — выдохнула я, открывая глаза.

— Ну вот, — Марина Игоревна положила указку на стол с лёгким стуком. — Я вижу, Вознесенская, не всё ещё потеряно.

Она подошла вплотную, её каблуки цокнули по линолеуму, и я почувствовала запах её духов — жасмин, смешанный с чем-то тёплым, почти домашним. Её взгляд был таким прямым, что я не могла отвести глаз, даже если бы хотела.

— Завтра ты пойдёшь к директору с родителями, — сказала она, и каждое слово звучало, как гвоздь, вбиваемый в мою судьбу. — И когда он начнёт орать — ты посмотришь ему в глаза и не опустишь взгляд. Поняла?

Я кивнула, чувствуя, как ком в горле становится меньше.

— Повтори.

— Я... я посмотрю в глаза и не опущу взгляд... — Мой голос был слабым, но в нём уже не было того надрыва, что раньше.

— Хорошо, — она вдруг улыбнулась, и эта улыбка была как луч света в тёмной комнате. — А теперь иди домой. И запомни: завтра начинается новая Алина.

Я вышла из кабинета, всё ещё чувствуя призрачную боль там, где был маркер. Но теперь к страху примешивалось что-то новое — неуловимое, но твёрдое, как семя, пустившее корни в иссушенной земле.

Я шла по пустым коридорам института, и каждый шаг звучал чуть громче, чем раньше. Завтра будет тяжело. Завтра будет страшно. Но я больше не хотела быть мышкой, которая прячется в углу. Марина Игоревна дала мне урок, который я не забуду: стержень — это не отсутствие страха, а умение держать руки вытянутыми, даже когда указка летит вниз.

Дом встретил меня гробовой тишиной, такой густой, что она звенела в ушах, как натянутая струна. Я знала, что это затишье — всего лишь пауза перед бурей, которая вот-вот обрушится, сметая всё на своём пути.

Родители сидели за кухонным столом, заваленным окурками и пустыми бутылками. Перед отцом лежал мятый лист бумаги — счёт из частной клиники, где лечили Катин нос. Его пальцы, испачканные машинным маслом, сжимали бумагу так, будто хотели разорвать её в клочья.

— Тысяча долларов, — прошипел он, не поднимая на меня глаз. Его голос был низким, как рычание зверя, готового к прыжку. — Ты знаешь, сколько я должен горбатиться, чтобы заработать тысячу долларов?

Я стояла в дверях, вжав голову в плечи, чувствуя, как ноги подкашиваются, словно сделаны из ваты. Мой взгляд упёрся в потрескавшийся линолеум, где каждая трещина казалась картой моих поражений.

— Пап, они сами начали... — начала я, но голос был таким слабым, что утонул в воздухе, не успев долететь до него.

— Молчать! — рявкнул он, и ремень, лежавший на столе, взлетел в его руке, как змея, готовая ужалить.

Первый удар пришёлся по бёдрам — острая, жгучая боль пронзила тело, заставив меня пошатнуться. Я вцепилась в дверной косяк, чтобы не упасть.

— Пап, пожалуйста! — вырвалось из меня, но мольба только разозлила его сильнее.

— Ты позоришь нас! — Он бил снова и снова, ремень свистел в воздухе, а я танцевала под ударами, как марионетка, чьи нити дёргает безумный кукловод. — Мы тебя кормим, одеваем, а ты!..

Мать сидела молча, затягиваясь сигаретой. Её глаза, пустые и усталые, смотрели в окно, будто там, за мутным стеклом, было что-то важнее, чем я. Она не вмешивалась. Никогда не вмешивалась.

Вдруг отец остановился, тяжело дыша. Его взгляд упал на меня, но не на лицо — ниже, на мои волосы, чёрные, как ночь, всё ещё падающие на плечи, несмотря на всё, что со мной сделали.

— Волосы... — пробормотал он, и его глаза загорелись странным, жадным блеском.

Я замерла, чувствуя, как холод пробегает по спине.

— Волосы можно продать, — сказал он, и его голос стал почти деловым, как будто он обсуждал продажу старой мебели.

— Нет! — закричала я, инстинктивно схватившись за свои пряди, словно они были последним, что у меня осталось.

Но отец был быстрее. Он рывком заломил мне руки за спину, его пальцы сдавили запястья, как тиски.

— Держи её! — бросил он матери.

Она встала, медленно, будто нехотя, но в её движениях была пугающая решимость. Я вырывалась, брыкалась, но отец был сильнее, а мать... мать была равнодушной, и это было хуже любой силы.

— Успокойся, стерва! — рявкнул отец, прижимая меня к стулу.

Материнская ладонь врезалась мне в лицо — звонкая, обжигающая пощёчина. Я задохнулась от боли.

— Прекрати орать! — Ещё удар. Ещё.

Я захлебывалась слезами, но больше не кричала. Слёзы текли молча, как кровь из невидимой раны. Мать достала машинку для стрижки — старую, с ржавыми лезвиями, которые отец обычно использовал для бороды.

— Сиди смирно, — сказала она, и её голос был таким же пустым, как её взгляд.

Жужжание.

Первая прядь упала на пол, чёрная, как крыло ворона, и я закрыла глаза, чтобы не видеть, как она падает. Жужжание продолжалось, и с каждым звуком я чувствовала, как холодный воздух касается кожи головы, обнажая её, делая уязвимой, голой перед миром.

Ещё прядь.

Я сжала кулаки, ногти впились в ладони, но я не шевелилась. Слёзы текли по щекам, но я больше не рыдала. Я не могла дать им этого — ни крика, ни слабости.

Когда всё было кончено, мать аккуратно собрала мои волосы в пластиковый пакет, как будто это был не кусок меня, а просто товар.

— Завтра отнесём перекупщикам, — сказала она, затягиваясь сигаретой. — Хоть какая-то польза от тебя.

Я вырвалась из их рук, не глядя на отца, не глядя на мать. Побежала в ванную, заперла дверь и свернулась калачиком на холодном кафельном полу. Вода из крана, которую я открыла на полную, заглушала мои рыдания, но не могла заглушить боль.

Я провела рукой по голове — стрижка была неполной и клочки волос оставались тонкими полосками. Я не смотрела в зеркало. Не могла. Знала, что увижу там не себя, а кого-то другого. Лицо жертвы. Лицо той, кем они хотели меня сделать.

Я была жертвой. Но, может быть, последней. Завтра я пойду к директору. Завтра я посмотрю ему в глаза, как учила Марина Игоревна. И, может быть, завтра я начну учиться быть не мышкой, а кем-то другим. Кем-то, кто не позволит миру отнимать у себя всё, что дорого.

Я вошла в аудиторию, стиснув зубы так сильно, что челюсть заныла. Кепка, натянутая до бровей, прижималась к голове, скрывая мой позор. Но взгляды всё равно жгли, как раскалённые иглы. Шепотки за спиной, тихие, но острые, резали воздух, как ножи. Я чувствовала их, даже не оборачиваясь, — они были повсюду, как тени, которые нельзя прогнать.

— Вознесенская, — голос преподавателя, сухой и резкий, ударил, как хлыст. — В учебном заведении головные уборы запрещены. Снимите.

Я покачала головой, вцепившись в край парты.

— Не могу, — прошептала я, и мой голос дрожал, выдавая страх.

— Это не просьба, — отрезал он, шагая ко мне быстрыми, уверенными шагами.

Я вжалась в парту, но он не остановился. Одним резким движением он сорвал кепку с моей головы, и она упала на пол, как сброшенная кожа.

Тишина.

А потом — взрыв хохота, такой громкий, что он, казалось, сотрясал стены.

— О боже, она как радиация! — визгливо закричала Катя, её голос дрожал от злорадного восторга.

— Наверное, вшей травила! — подхватила Лена, и её смех был похож на лай.

Я сидела, сжимая кулаки, чувствуя, как жар стыда разливается по телу, от груди до кончиков ушей. Голая кожа головы, нежная и уязвимая, казалась обнажённой раной, выставленной напоказ. Я не поднимала глаз. Не могла. Знала, что увижу их лица — ухмылки, насмешки, торжество.

Кабинет директора был холодным, несмотря на солнечный свет, лившийся через окно. Катя сияла, её перевязанный нос не умалял её уверенности. Рядом с ней сидел её отец — дорогой костюм, золотые часы, снисходительная улыбка человека, который знает, что мир принадлежит ему. Мой отец, в мятой рубашке и с запахом перегара, нервно теребил кепку в руках, избегая смотреть на меня.

— Конфликт исчерпан, — сказал Катин отец, пожимая руку моему, как будто они заключили сделку. — Вы правильно провели воспитательную беседу.

— Да-да, конечно, — закивал мой отец, его голос был подобострастным, почти жалким.

Я стояла, уставившись в пол, чувствуя, как каждая трещина в линолеуме становится картой моего поражения. Посмотри ему в глаза. Не опускай взгляд. Слова Марины Игоревны эхом звучали в голове, но страх, липкий и тяжёлый, придавил их, как камень.

— Алина, — директор обратился ко мне, его голос был холодным, как зимний ветер. — Есть что сказать?

Я молчала. Горло сжалось, слова застряли где-то глубоко, там, где пряталась моя душа. Катя посмотрела на меня, и её губы искривились в ехидной улыбке.

Директор кивнул, будто это был конец разговора, конец меня. Я повернулась и вышла, чувствуя, как пол под ногами качается, как будто я иду по краю пропасти.

На следующей перемене Катя с подружками подошла ко мне. Лена и Вика, держали меня за руки, а катя одной рукой обхватила шею сзади, а второй написала на голове «Чмошница».

— Она теперь знает своё место, — сказала она, и её слова были как яд, медленно растекающийся по венам.

Я бродила по пустым коридорам института, пока не наткнулась на Марину Игоревну. Она стояла у окна, её силуэт был чётким, как вырезанный из бумаги. Она посмотрела на мою лысую голову, и в её глазах мелькнуло что-то — не жалость, не гнев, а что-то хуже. Разочарование.

— Я... я пыталась... — прошептала я, но мой голос был таким слабым, что его едва ли было слышно.

— Нет, — резко сказала она, её слова ударили, как пощёчина. — Ты не пыталась.

Она развернулась и ушла, её каблуки цокали по линолеуму, как метроном, отсчитывающий мои неудачи. Я осталась одна, в пустом коридоре, с лысой головой, с клеймом жертвы, выжженным на коже, в сердце, в душе.

Страх был везде — в груди, в горле, в каждом вдохе.

Библиотека была моим последним убежищем, но даже здесь я не могла спрятаться от себя. Я сидела, прижавшись лбом к холодному деревянному столу, стараясь не шевелиться, чтобы не чувствовать, как кожа на голове горит. Черная надпись — «ЧМОШНИЦА», выведенная Катиной рукой, въелась в лысую кожу, как клеймо, которое нельзя стереть. Я знала, что оно там, даже не касаясь. Оно пульсировало, как живая рана.

Не плачь. Не показывай, что больно.

Но слёзы всё равно текли, беззвучные, предательские. Они капали на раскрытый учебник, размывая строчки, превращая формулы в бессмысленные пятна. Я не пошла на остальные пары. Не могла. Не хотела видеть их лица — Катю, Лену, Вику, их ухмылки, их торжество. Я осталась в библиотеке, пока свет за окнами не начал меркнуть, пока тишина не стала такой тяжёлой, что давила на плечи, как бетон.

Я вышла, когда библиотекарь начала греметь ключами, выгоняя последних посетителей. Шла домой окольными путями, пряча голову в капюшон старой толстовки, натянутый так низко, что он почти закрывал глаза. Я выбирала тёмные переулки, где фонари мигали или не горели вовсе, надеясь, что ночь укроет меня от мира. Но они выследили меня, как хищники, чующие кровь.

— О, наша чмошница! — Катин голос, звонкий и ядовитый, разорвал тишину подворотни.

Я замерла. Они стояли впереди — Катя, Лена, Вика, и с ними трое парней, их силуэты маячили в полумраке, как тени из кошмара. Двое схватили меня за руки, их пальцы впились в кожу, как клещи. Катя шагнула ближе и одним рывком сдернула капюшон. Холодный воздух обжёг голову, и я почувствовала, как её взгляд скользит по надписи.

— Ну что, поняла своё место? — Она провела пальцем по буквам, будто наслаждаясь их уродливостью. Её ноготь царапнул кожу, и я вздрогнула, но не издала ни звука.

Я молчала. Молчание было моим щитом, слабым и бесполезным, но единственным, что у меня осталось.

— Коля, а ну-ка, пни её, — бросила Катя, не отводя от меня глаз.

— Я девушек не бью, — пробормотал парень, стоявший слева. Его голос был неуверенным, почти виноватым.

— Да какая она девушка? — Катя фыркнула, её смех был резким, как лезвие. — Она же чмошница!

И тогда она ударила сама. Её нога врезалась мне в промежность с такой силой, что мир потемнел. Острая, разрывающая боль пронзила тело, и я рухнула на асфальт, свернувшись калачиком, задыхаясь. Холодный бетон царапал щёку, но я не могла пошевелиться. Не могла кричать. Только хрипела, пытаясь вдохнуть.

— Сейчас ты откроешь рот и отсосёшь у этих ребят, — Катя вцепилась в то, что осталось от моих волос — короткие, неровные клочки, — и дёрнула мою голову назад. Её лицо было так близко, что я видела каждую пору на её коже, каждую искру злобы в её глазах.

Я замотала головой, чувствуя, как слёзы жгут щёки.

— Мы так не договаривались, — один из парней отступил назад, его голос дрожал. — Это... это уже изнасилование.

Катя фыркнула, её губы искривились в презрительной усмешке.

— Повезло тебе, сука, — сказала она, глядя на меня сверху вниз. — Видишь, какие ребята правильные?

Она наклонилась так близко, что я почувствовала её дыхание — мятное, с лёгкой кислинкой жвачки.

— Тогда открой рот. Или будет пиздец тебе.

Я открыла. Не потому, что хотела. Потому, что не было сил сопротивляться. Потому, что страх сковал меня, как цепи.

Один за другим они плюнули мне в рот. Слюна была тёплой, вязкой, и я задохнулась от омерзения, но Катя держала мою голову, не давая отвернуться.

— А теперь глотай, — приказала она.

Я сглотнула. Желудок скрутило, но я не позволила себе показать слабость. Не перед ней.

— Ну, до следующего раза, чмошница! — Катя выпрямилась, её смех звенел, как колокольчик, и эхом отражался от стен подворотни. Они ушли, их голоса и шаги затихли в темноте, оставив меня одну.

Я лежала на асфальте, сжавшись в комок, чувствуя, как грязь и холод пропитывают одежду, кожу, душу. Боль пульсировала везде — в промежности, в голове, в сердце. Унижение было таким густым, что я задыхалась от него. Я дошла до дна. Дальше падать было некуда.

Дверь захлопнулась за мной с таким грохотом, что где-то в соседнем дворе взвыли собаки. Я стояла в прихожей, мокрая от холодного дождя, который бил по лицу, как пощёчины. Мои босые ноги оставляли грязные следы на линолеуме, платье липло к телу, а клеймо «ЧМОШНИЦА» на выбритой голове горело, как свежий ожог. Ледяные мурашки ползли по спине, но это был не холод. Это был страх, смешанный с чем-то новым, чего я ещё не могла назвать.

Мать подняла глаза от телевизора, где мелькали цветные пятна какой-то дурацкой рекламы. Её сигарета дрогнула в тонких, потрескавшихся губах, когда она заметила меня. Взгляд скользнул по надписи на моей голове, и её губы искривились в кривой усмешке.

— Ну и вид... — Она затянулась, выпуская дым в потолок. — А, ну так тебе и надо!

Я вжалась в стену, ожидая удара, как собака, которая знает, что сейчас получит пинок. Но удара не последовало. Вместо этого отец поднялся с дивана, шатаясь, как корабль в шторм. От него разило пивом и застарелым потом, запахом, который пропитал весь наш дом, как плесень.

— Вчера... мало было... — Его голос был низким, хриплым, как рычание зверя. Он схватил меня за шею, его пальцы, грубые и липкие, сдавили кожу, прижимая меня к обоям, которые давно облупились. Его глаза были мутными, безумными, как будто в них не осталось ничего человеческого.

Я закрыла глаза, готовясь к боли. Но он лишь швырнул меня в угол, как тряпку. Я ударилась о стену, колени подкосились, но я не упала.

— Мусор... — пробормотал он, допивая пиво залпом и облизывая губы. — Выкини...

Пустая бутылка просвистела в воздухе, как снаряд. Я не успела уклониться. Удар. Белый свет вспыхнул перед глазами, острая боль пронзила лицо. Что-то хрустнуло — то ли кость, то ли зубы. Горячая кровь хлынула в рот, залила подбородок, капала на платье, смешиваясь с грязью и дождём.

— О-о-ой, блядь! — завопила мать, её сигарета выпала из рук. — Ты ей всю морду изуродовал!

Я лежала на полу, давясь кровью, выплевывая осколки зубов, которые хрустели под языком, как битое стекло. Боль была везде — в лице, в голове, в груди. Я задыхалась, пытаясь вдохнуть, но каждый вдох был, как нож в лёгкие.

Мать судорожно набирала номер скорой, её пальцы дрожали, но в голосе не было ни капли сочувствия.

— Да, девка пьяная, с лестницы упала... — Она говорила так, будто это была правда, будто я сама во всём виновата. — Да, жива пока...

Больница пахла дезинфекцией и безнадёжностью. Я сидела на кушетке, пока врач, усталый мужчина за сорок с морщинами, как трещины в асфальте, листал мои бумаги.

— Как получила травму? — Он даже не поднял глаз, его голос был таким же бесцветным, как стены вокруг.

— Упала... — пробормотала я сквозь опухшую губу, чувствуя, как кровь всё ещё сочится из уголка рта. — Ударилась о кровать...

Он вздохнул, будто я была сотой такой за день, и достал нитки для швов.

— Будешь ещё красивее, — проворчал он, зашивая рваную плоть. Игла вонзалась в кожу, но я не чувствовала ничего, кроме пустоты. Я смотрела в потолок, где трещины складывались в узоры, похожие на карты чужих жизней. Не моих.

Боль.

Стыд.

Безысходность.

Новый шрам на губе, неровный и грубый, будет напоминать мне об этом. Как и отсутствие двух зубов, которые я выплюнула на пол. Как чернильное клеймо на голове, которое я не могла стереть. Как маркер, который всё ещё чувствовался где-то в памяти тела. Как плевки, вкус которых я не могла забыть.

Всё это было моим фундаментом. Твёрдым, холодным, как бетон, на котором я лежала в той подворотне. Я не знала, что будет дальше. Не знала, как встать, как посмотреть в глаза миру, который так старался меня сломать. И если это дно — то, может быть, от него я наконец-то смогу оттолкнуться.

Пластырь на губе жёг, как уголь, напоминая о вчерашнем. Каждый шаг по коридору института был как хождение по битому стеклу. Я опустила голову, пряча лицо, но взгляды всё равно находили меня — острые, насмешливые, как иглы. Шёпотки и хихиканье вились вокруг, как мухи, и я чувствовала их даже сквозь гул в ушах. Надпись «ЧМОШНИЦА» на голове, скрытая кепкой, всё ещё горела, будто выжженная раскалённым железом.

Перед первой парой я увидела её. Марина Игоревна стояла у входа в аудиторию, её силуэт в строгом сером костюме был как маяк в тумане. Она замерла, увидев меня, и её глаза — обычно холодные, как зимнее утро — вдруг расширились. В них мелькнуло что-то, чего я не могла разобрать. Не жалость. Не гнев. Что-то глубже.

— Вознесенская, — её голос прозвучал резко, но не зло, как приказ, которому нельзя не подчиниться. — За мной.

Я покорно последовала, чувствуя, как ноги подкашиваются, но всё же идут за ней, словно притянутые невидимой нитью.

Кабинет французского встретил знакомым запахом кофе, старых книг и её духов — жасмин с тёплой, почти домашней ноткой. Марина Игоревна закрыла дверь с тихим щелчком, отрезая нас от внешнего мира. Она повернулась ко мне, скрестив руки на груди, её взгляд был таким пронзительным, что я невольно вжалась в стул.

— Что случилось? — спросила она, и в её голосе не было ни тени мягкости.

— Ударилась о кровать... — пробормотала я, опуская глаза. Ложь была слабой, как бумага, и я знала, что она её не примет.

— Про кровать расскажешь кому-то другому, — отрезала она, её тон был как удар хлыста. — Сними кепку.

Я замерла, пальцы вцепились в край кепки, но её взгляд не оставлял мне выбора. Медленно, словно сдирая кожу, я стянула её, обнажая лысую голову с чернильной надписью, которая так и не смылась, несмотря на все мои попытки оттереть её мылом и щёткой.

— Теперь. По порядку. И только правду.

Я сглотнула, чувствуя, как горло сжимается, но начала говорить. Слова текли рваными клочьями, как кровь из раны. Про подворотню, где Катя и её стая превратили меня в ничто. Про плевки, которые до сих пор жгли горло. Про отца, чьи мутные глаза видели во мне только мусор. Про бутылку, которая разбила не только моё лицо, но и что-то внутри. Про зубы, оставшиеся на полу в луже крови, и про шрам, который теперь будет напоминать мне об этом каждый раз, когда я посмотрю в зеркало.

Марина Игоревна слушала молча. Её лицо было каменным, но я видела, как её пальцы сжали край стола так сильно, что костяшки побелели, как мел. Она не перебивала, не задавала вопросов, но её молчание было тяжёлым, как грозовая туча, готовая разразиться.

— Поехали со мной, — сказала она наконец, вставая так резко, что стул скрипнул.

— Куда?.. — Мой голос дрожал, но в нём уже не было того страха, который сковывал меня раньше.

— Ты доверяешь мне? — Она посмотрела на меня, и её глаза были такими ясными, такими твёрдыми, что я почувствовала, как что-то внутри меня встаёт на место.

Я посмотрела на неё — впервые за долгое время прямо, не отводя взгляд, даже несмотря на мой кривой глаз, который всегда смотрел чуть в сторону.

— Да, — выдохнула я.

— Тогда идём.

Она взяла меня за руку — твёрдо, но с неожиданной нежностью, как будто я была не просто её студенткой, а кем-то большим. Мы вышли из кабинета, и её каблуки цокали по линолеуму, как метроном, отсчитывающий начало чего-то нового.

На улице было холодно, но я не замечала ветра. Марина Игоревна вела меня к своей машине, припаркованной у входа. Я не спросила, куда мы едем. Не спросила, что будет дальше. Потому что впервые за долгие годы я не боялась. Не знала, что ждёт впереди, но чувствовала, что этот шаг — не в пропасть, а к чему-то другому. К чему-то, что я смогу назвать своим.

Кафе пахло дорогим кофе, свежей выпечкой и чем-то неуловимо уютным, как тёплый вечер у камина, которого у меня никогда не было. Я сидела, сжимая в руках стакан с горячим шоколадом, его тепло обжигало ладони, но я не отпускала. Не могла поверить, что нахожусь здесь, в этом светлом месте с мягкими диванами и звоном фарфоровых чашек, а не в холодных коридорах института, где каждый взгляд был как удар.

Марина Игоревна откинулась на спинку стула, её карие глаза изучали меня с непривычной мягкостью, но всё ещё с той внимательностью, которая не пропускала ни одной детали. Она держала маленькую чашку эспрессо, и пар поднимался над ней, как лёгкий туман.

— Первый вопрос, — сказала она, отхлебнув кофе, её голос был спокойным, но требовал ответа. — Ты любишь своих родителей?

Я замерла. Стакан в руках стал вдруг тяжёлым, как камень. Вопрос был простым, но он резал, как лезвие, обнажая всё, что я годами прятала в себе.

— Отца — нет, — ответила я честно, чувствуя, как слова царапают горло. — А мать... я не знаю.

— А к чему этот вопрос? — спросила я, пытаясь понять, куда она ведёт.

— К тому, что я хочу взять над тобой опекунство. Ты согласна?

Воздух застрял в груди, как будто кто-то сжал мои лёгкие. Опекунство? Я моргнула, пытаясь осмыслить её слова. Я представила жизнь без пьяных криков, без свиста ремня, без бутылок, летящих в лицо. Без матери, чей взгляд был холоднее зимы, и отца, чьи руки оставляли синяки не только на теле, но и на душе.

— Да, — ответила я, и мой голос не дрогнул, хотя внутри всё дрожало от надежды и страха.

— А как же родители? Они не отпустят, —сказала я, чувствуя, как реальность возвращается, как тень, готовая поглотить свет.

— Я у них тебя выкуплю, — холодно заметила Марина Игоревна, её глаза сузились, как у хищника, готового к прыжку.

— Выкупите? — переспросила я, не веря своим ушам.

— Они же продали твои волосы, — её голос был ровным, но в нём звенела сталь. — Значит, возьмут деньги и за тебя. А если будут сопротивляться — заявление в полицию за жестокое обращение. Кстати, сколько тебе лет?

— Семнадцать. Через три месяца будет восемнадцать.

— Прекрасно, — её губы тронула едва заметная улыбка, такая редкая, что я почти не поверила, что вижу её.

Я сжала стакан сильнее, чувствуя, как тепло шоколада становится почти нестерпимым.

— И что я буду за это должна? — спросила я, потому что знала: в этом мире ничего не даётся даром.

— В первую очередь — учиться, — сказала она, глядя мне в глаза. — Во вторую — исполнять все мои приказы. В-третьих — будешь вести хозяйство. Я уверена, готовить ты умеешь.

Я кивнула. Готовить я умела. Годы, проведённые на кухне, где я жарила картошку под крики матери и убирала осколки бутылок после отца, научили меня этому лучше любой кулинарной школы.

— И ещё вопрос, — Марина Игоревна наклонилась вперёд, её голос стал тише, но от этого только сильнее. — Ты хочешь стать сильной и успешной?

— Хочу, — прошептала я, и в этом слове была вся моя боль, весь страх, вся ярость, копившаяся годами. Оно вырвалось из меня, как крик, который я так долго сдерживала.

— Тогда пошли к нотариусу. Его контора в этом доме.

Она поднялась, отбросив тёмные волосы со плеча с той грацией, которая делала её похожей на королеву. Я последовала за ней, чувствуя, как что-то внутри меня меняется — неуловимо, но навсегда. Мои шаги были ещё неуверенными, но уже не такими тихими, как раньше.

Нотариус оказался немолодым мужчиной с проницательным взглядом, который, казалось, видел больше, чем я хотела показать. Его кабинет был обставлен солидной мебелью, пахнущей лаком и старой бумагой, а на стене висели дипломы в строгих рамках, как трофеи.

— Опекунство до совершеннолетия с автоматическим прекращением после поступления в университет, — чётко проговорила Марина Игоревна, поправляя очки, которые она надела, чтобы читать документы. — Учитывая, что Алина уже является студенткой, документ будет действовать лишь формально до её восемнадцатилетия.

Я машинально поднесла руку к губе, ощущая шов под пластырем, когда подписывала бумаги. Подпись вышла неровной — пальцы всё ещё дрожали, но я старалась держать ручку крепче. Это был не просто росчерк пера. Это был разрыв с прошлым.

— Отдельным пунктом — полный юридический разрыв с биологическими родителями, — продолжала Марина Игоревна, её голос был ровным, как будто она диктовала список покупок, а не меняла мою жизнь. — С запретом на любые контакты и материальные претензии с их стороны.

Нотариус поднял на меня взгляд, его глаза были внимательными, но лишёнными эмоций.

— Вы полностью осознаёте последствия?

— Да, — ответила я, и мой голос прозвучал твёрже, чем я ожидала. Колпачок ручки врезался в ладонь, но я не разжала пальцев, ставя подпись ещё раз.

Когда документы были заверены, Марина Игоревна повернулась ко мне. В её глазах читалось нечто новое — не просто холодная решимость, а почти материнская уверенность, как будто она знала, что я справлюсь.

— С сегодняшнего дня, Алина, ты свободна, — сказала она, и её слова были как ключ, открывающий клетку, в которой я провела всю свою жизнь.

Я сделала вдох — глубокий, полный, без комка в горле, без страха, что он будет последним. Впервые за семнадцать лет я дышала свободно, и этот вдох был как первый шаг в новую жизнь. Я не знала, что ждёт впереди, но впервые мне не было страшно это узнать.

Марина Игоревна вела машину молча, её пальцы лишь слегка постукивали по рулю в ритм тихой мелодии, льющейся из радио. Я сидела на пассажирском сиденье, сжимая спортивную сумку, в которую уместилась вся моя жизнь — несколько мятых футболок, пара джинсов, потрёпанный учебник и зубная щётка. Сумка была лёгкой, но я держала её так, будто она могла утянуть меня обратно в прошлое.

В зеркале заднего вида мелькнул дом. Родители стояли на пороге, их силуэты казались вырезанными из старой, выцветшей фотографии. Отец протирал купюры между пальцами, его пьяные глаза блестели жадным, мутным светом.

— Ну ты, Алинка, в люди выбилась, — хрипло засмеялся он, пряча деньги в карман засаленной куртки.

Мать молча курила, её взгляд скользил куда-то мимо меня, будто я уже перестала существовать. Дым от её сигареты поднимался в воздух, растворяясь в холодном вечернем небе.

Марина Игоревна перебрала мои документы — потрёпанное свидетельство о рождении, школьный аттестат с золотой медалью, справку из института, где моё имя было вписано аккуратным почерком. Она просмотрела их с той же деловитостью, с которой проверяла студенческие работы.

— Понятно, — резко сказала она, складывая бумаги в чёрный кожаный портфель. — Больше вам сюда возвращаться не нужно.

Я бросила последний взгляд на дом. Облупленные обои, грязные окна, пустые бутылки, валяющиеся у порога, как молчаливые свидетели моего детства. Я ждала, что почувствую что-то — боль, тоску, хотя бы тень сожаления. Но внутри была только лёгкость, как будто кто-то снял с плеч невидимый груз, который я тащила всю жизнь.

Машина тронулась, и дом исчез за поворотом, как дурной сон.

Квартира Марины Игоревны оказалась просторной и светлой, с высокими потолками и большими окнами, через которые лился мягкий свет уличных фонарей. Воздух пах чистотой и чем-то цветочным, таким далёким от запаха перегара и табака, к которым я привыкла.

— Это твоя комната, — сказала она, открывая дверь в небольшую, но уютную спальню. Чистые белые стены, письменный стол с аккуратно сложенными тетрадями, книжные полки, пустые, но ждущие новых историй. И — невероятно — собственная кровать с новым постельным бельём, пахнущим свежестью, а не сыростью.

Я замерла на пороге, не решаясь войти, будто боялась, что всё это исчезнет, если я сделаю шаг.

— Завтра начнём с визита к стоматологу, — деловито продолжила Марина Игоревна, её голос был твёрдым, но не лишённым тепла. — Потом — парикмахерская, подберём что-то, чтобы скрыть... — она сделала паузу, её взгляд скользнул по моей лысой голове, —. ..временные неудобства. А вечером обсудим твоё расписание.

Я стояла посреди комнаты, чувствуя, как дрожь подкашивает ноги. Сумка выскользнула из рук и с тихим стуком упала на пол.

— Почему? — вырвалось у меня, и мой голос был хриплым, как будто я не говорила годами. — Почему вы... делаете это для меня?

Марина Игоревна повернулась, её глаза встретились с моими, и в них было что-то, чего я не могла понять. Не жалость, не долг — что-то глубже, как тень старой боли, спрятанная за её твёрдой оболочкой.

— Потому что когда-то мне тоже понадобилась рука помощи, — сказала она тихо. — Но никто не подал её.

Она вышла, оставив дверь приоткрытой, и её шаги затихли в коридоре. Я опустилась на кровать, сжимая в руках край одеяла, мягкого, как облако. За окном закат окрашивал небо в алые и золотые тона, и я смотрела на них чувствуя, как что-то внутри меня оживает.


367   297 59013  2   2 Рейтинг +10 [3]

В избранное
  • Пожаловаться на рассказ

    * Поле обязательное к заполнению
  • вопрос-каптча

Оцените этот рассказ: 30

30
Последние оценки: krolik1759 10 Alexti99 10 Gaavrik 10
Комментарии 1
  • Gaavrik
    Мужчина Gaavrik 220
    10.07.2025 00:00
    Сложный рассказ ....Но тема раскрыта хорошо

    Ответить 0

Зарегистрируйтесь и оставьте комментарий

Последние рассказы автора Eser777